Она умерла. А он остался жить. И это было хуже любой казни. Первые дни Арианфарн не замечал перемен. Отец с большой помпезностью отпраздновал его день рождения. Лучшая еда, лучшее вино, самые красивые танцовщицы! Пир горой! Сотни вельмож преклоняли перед ним колени, поднося дары! Тысячи оборотней чествовали его! Их страна была огромна и могущественна — одна из величайших в мире. Она простиралась от восточных морей до западных пустынь, от северных ледяных перевалов до южных болотных порогов. Солнце никогда не заходило над её землями: когда в восточных сатрапиях гасили факелы, на западе только зажигали утренние огни, а на южных границах уже грузили на корабли чёрное дерево и золотой песок. Вот какова была их страна. И Арианфарн, наследник Великого царя Ардашира, знал: однажды всё это — каждая пядь земли, каждый народ, каждое золотое зерно из закромов — перейдёт к нему. Но сейчас он боялся. Не врагов, не заговоров, не голода, не мора. Он боялся, что больше никто и никогда не посмотрит на него, как смотрела Амитис, цветок его души, который он собственноручно погубил. Что никто не увидит в нём такого же оборотня из плоти и крови, какого видел только она. Время шло. Он пил и ел, как всегда. Звал наложниц, как всегда. Смеялся над шутками придворных. Но внутри, глубоко, под рёбрами, поселилось что-то липкое, чужое. Оно не болело — оно свербило. Как песок, который насыпали под кожу, и теперь каждый шаг, каждый вдох, каждая улыбка заставляли чувствовать этот скрежет. — Вино, — бросил он слуге. Тот замешкался на мгновение — кувшин был пуст, а новый ещё не принесли. Арианфарн схватил со стола бронзовое блюдо с халвой и запустил в стену в двух пальцах от головы слуги. Блюдо врезалось в мрамор с оглушительным грохотом, халва разлетелась осколками сладкой глины. — Я сказал — вино! Ты оглох?! Слуга выбежал спотыкаясь. Арианфарн остался один, смотрел на скол в мраморе и чувствовал, как болит — нет, чешется изнутри то самое место, где раньше было тепло, когда Амитис клала голову ему на плечо. — Ничтожество, — прошептал он. Но непонятно было, кого имел в виду — слугу, себя или ту, что ушла. На следующий день он вышел в тренировочный двор. Меч привычно лёг в руку, но удары выходили рваными, злыми, без той легкой грации, которой славился царевич. Он рубил чучело так, будто оно было живым. Будто смеялось над ним. — Ваше Высочество, позвольте помочь, — осмелился подойти старый оружейник, чтобы поправить хватку. Арианфарн развернулся и ударил плашмя. Старик упал, схватившись за плечо. В глазах — боль, обида, непонимание. — Не смей ко мне прикасаться. И вообще, убирайся с глаз моих. Твоё лицо… оно меня раздражает. Оружейник, беспрестанно кланяясь, быстро убрался. Арианфарн бросил меч в песок и ушел в покои. Там долго смотрел в зеркало — на свое отражение, на зеленые глаза, которые стали вдруг чужими, потухшими, как старые монеты. — Это ты во всем виновата, — сказал он пустоте. — Не надо было убивать себя моей шпилькой. Жила бы, и всё было бы как прежде. В груди болело. Невыносимо. Не физическая боль. Душевная. Он чувствовал, как нарастает липкая страшная чернота, словно внутри поселились демоны отчаяния, которые точили его ребра и тихо, на одной ноте, выли: сейчас всё рухнет — и он ничего не сможет остановить. Хотя… Что могло рухнуть в его жизни? Просто тоска. Нужно пережить. Пройдёт время, и он оправится. Снова почувствует вкус жизни, забыв о ней. Посмотрит на звезды. Интересно, а можно как-то уничтожить звезды, которые носят их имена? И те две маленькие — тоже. Туда же… Можно ли стереть память, чтобы забыть её запах, мягкость её губ, отзывчивость её тела в его руках, румянец, глаза… Можно ли забыть каждое утро, проведённое с ней? Вырезать из сердца тот самый смех, когда она запрокидывала голову и щурилась на солнце, и казалось, что весь мир улыбается вместе с ней? Сжечь воспоминания о том, как она шептала его имя во сне — «Ариан. Ариан…», и эти два слова были громче всех фанфар? Наверное, нельзя. Звёзды останутся на небе — холодные, насмешливые, вечные. А он останется здесь — будущий Великий царь, владыка половины мира, который не может победить одну лишь память. Самую маленькую, самую тихую, самую страшную. Через неделю он приказал казнить конюха. Тот неловко подковал любимого жеребца, и конь захромал. Обычно Арианфарн ограничился бы поркой. Но сейчас он смотрел на перепуганного конюха и чувствовал только одно — желание сделать кому-то так же больно, как было больно ему самому. — Отрубить руки, — бросил равнодушно. — И вышвырнуть за ворота. Чтобы все видели, что бывает с теми, кто портит мои вещи. Никто не посмел возразить. Даже отец промолчал, только покосился на сына с тревогой, которую Арианфарн принял за упрек. — Не смотри на меня так, — бросил он отцу за ужином. — Ты сам велел избавиться от неё. Я избавился. — Ты поступил правильно. Эта женщина делала тебя слабым, — тихо сказал Великий царь. «С этой женщиной я узнал, что значит быть живым», — мимолетно пронеслось в голове. — А сейчас я стал сильным! — нервно захохотал Арианфарн, поднимаясь с подушек. — Ложь — самый горький яд. Особенно когда врёшь сам себе. Он стремительно ушёл, не дождавшись сладкого. Ночи стали самыми тяжелыми. Арианфарн перестал спать. Лежал на огромной кровати под балдахином, смотрел в потолок и чувствовал, как под кожей кто-то маленький, злой и неутомимый грызет его изнутри. Пытался заглушить вином — не помогало. Забыться в объятиях наложниц — их кожа казалась чужой, холодной, пахла не жасмином и корицей, а духами, от которых тошнило. — Уйдите, — приказывал он, и девушки уползали, обиженные и испуганные. Он оставался один. И тогда болело сильнее. Потому что в тишине он слышал её голос: «Твои руки пахли сандалом, а не кровью». Он смотрел на свои ладони, и ему казалось, что они покрываются бурыми пятнами. Хотя крови не было. Однажды ночью он не выдержал. Вскочил, накинул халат, вышел в сад. Подошёл к фонтану — тому самому, где они сидели с Амитис. Вода блестела в лунном свете, как её глаза. Он сел на край, опустил руку. Холодная. Мёртвая. — Ты хотела, чтобы я мучился? — спросил он у пустоты. — Добилась своего. Я мучаюсь. Довольна? Вода не ответила. Только звонко капала с пальцев, когда он вынул руку. Около этого фонтана она впервые его поцеловала. Арианфарн поднял голову к небу. Звёзды горели как прежде. Вон та, большая, которую когда-то она назвала его именем. А рядом три маленькие — Амитис и их нерожденные дети Дара и Атосса. Наутро он приказал засыпать фонтан землей. Боль отступала постепенно. Сначала стало чуть легче дышать — грудная клетка больше не сжималась в тисках при каждом воспоминании. Затем он снова начал замечать вкус вина: не просто горечь, а терпкие нотки граната и муската. Потом — смеяться над шутками придворных не через силу, а почти искренне. Он стал спокойнее. И это пугало окружающих больше, чем прежние вспышки ярости. Потому что в его спокойствии не было ни капли тепла. Только расчёт. Только холодная, ровная, как лезвие, уверенность в том, что он — центр мира, а все остальные — тени, которые исчезнут, стоит только отвернуться. Он больше не кричал на слуг. Он просто смотрел на них — и они бледнели, потому что в его взгляде не было даже презрения. Была пустота. А пустота страшнее любого гнева. Он больше не рубил мечом чучела. Он тренировался с холодной методичностью, нанося удары точно в сердце, в горло, в глаз. Экономил силы. Потому что понял: настоящая сила — не в крике, а в тишине перед ударом. Он больше не звал наложниц. Иногда они приходили сами — он не прогонял, но и не замечал. Лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. А девушки шептались за дверью: «Царевич стал как высеченный из камня. Ни кровинки на лице. Ни искры в глазах». Отец, старый Великий царь, однажды спросил его за ужином: — Ты оправился? Арианфарн медленно поднял глаза. В его взгляде не было ни боли, ни злобы. Только лёд. — От чего? — переспросил он спокойно. — Я никогда и не болел. Великий царь откинулся на подушки, долго жевал кусок ягненка, потом бросил кость на пол. Вытер пальцы о край скатерти и пристально посмотрел на сына. Арианфарн сидел неподвижно — ни жеста, ни вздоха, только глаза смотрят сквозь отца, сквозь стены, сквозь всю империю. — Ты казнил троих слуг, — сказал Великий царь спокойно, как о погоде. — И велел сломать фонтан во внутреннем дворе. Этот фонтан я построил для твоей матери. Ей не понравился твой поступок, но она промолчала ради тебя. — Фонтан плохо пах, — ответил Арианфарн без выражения. — Фонтан не пах. Это ты не выносил ничего, что напоминало бы о… — Великий царь запнулся, — о том дне. Воду, кажется, тоже велел не носить в кувшинах. Только в кожаных мехах. Чтобы не звенело? Я правильно понял? Молчание. — А потом ты перестал кричать, — продолжил отец. — Перестал казнить. Перестал рубить мечом. И теперь сидишь вот так. Смотришь в никуда. Я понимаю тебя и знаю: еще немного, и ты начнешь убивать уже не слуг, а сатрапов. Просто потому, что тебе станет скучно. Так изводиться из-за какой-то глупой наложницы? — Она не была наложницей, — тихо сказал Арианфарн. — Вот именно. — Великий царь поднял тяжелый взгляд. — Ты позволил себе привязаться к той, кого не купил и не выбрал для тебя я. Кто не принёс клятву. Кто был никем. И теперь ты мучаешься так, словно умерла царица. Ты — царевич. Ты — наследник. Женщин много. Царевич не должен позволять одной мертвой управлять его жизнью. Твои чувства — это не твоя личная боль. Это щель в доспехах. Враг увидит твою слабость и ударит точно в цель. Я учил тебя: каждая из них — всего лишь сосуд. Один разобьется — возьмешь другой. Но ты зачем-то решил пить из одного. Да так привязался к этому простенькому кувшину, что который месяц страдаешь по нему. Или из него вода была слаще? Они все одинаковые! Треснувший кувшин только руки порежет. Выброси. Не хочешь пить из другого, пей из горсти. Или из ручья. Но не смей ползать на коленях перед черепками. И уж тем более прекрати молиться на них! Еще раз: ты — царевич. Твои слёзы — это грязь. Эта драная кошка, живая или мёртвая, была всего лишь пылью под твоими ногами. Кошка, которая умирает из-за кота, — не трагедия, а доказательство, что она ничего не стоила при жизни. Забудь. Или я заставлю тебя забыть. Великий царь замолчал, налил вина себе и сыну. — Выпей. И запомни: никто не стоит того, чтобы из-за него терять лицо перед империей. Даже если эта «никто» была для тебя всем. Ты понял меня? Арианфарн взял кубок, посмотрел на вино, потом на отца. — Понял, — сказал он без выражения. — Кошек много. Сосуд разбит. Нужно взять новый. Великий царь поднялся, опираясь на посох, и уже у двери обернулся: — И убери этот взгляд. Ледяной. Он хорош для врагов. А я тебе не враг. Я тебя таким не растил. Растил сильным, а ты стал… пустотой. Пустота хуже силы. С ней никто не воюет. Её просто обходят. Он вышел. Арианфарн остался сидеть, глядя на остывшее мясо. Потом медленно, очень медленно, провёл пальцем по трещине на блюде — той, что осталась после того дня, когда он ударил кулаком. Не разбил. Потому что не хотел. Слуги то ли не заметили, то ли что-то еще, но блюдо не убрали. И теперь эта трещина была каким-то немым укором для него. Трещина на блюде не исчезла. Как и трещина в его сердце.